Вместо предисловия: все страньше и страньше. Вот так коротко и ясно.Равнодушные небеса над пиками гор, безразличные облака, нещадно палящее солнце.
Как хочется пить.Ветер настолько сух, что губы трескаются от этой сухости и схватываются кровавой коркой.
Один глоток чистой воды. Пожалуйста.Ослабевшие ноги давно отказались поддерживать иссохшее тело – сил не хватает даже ползти. Пыль хрустит на зубах.
Солнечный свет слепит глаза, выжигает сетчатку, потоком раскаленного металла вливается в ноздри, уши, глотку.
Всюду, всюду безжалостный, сухой и слегка насмешливый (бред умирающего мозга?) свет.
А потом он резко сменяется темнотой.
***
читать дальшеЛюдям свойственно смеяться над несчастьями и трагедиями, если они не касаются их лично.
Правда, чаще всего подобный смех выходит боком через какое-то время, но никто не связывает следствие с причиной. И представители рода человеческого, весело хохоча, пируют во время чумы, усмехаясь ей в лицо.
Только вот в веселье своем они забывают, что чума никогда не приходит в одиночку.
Говорят, изолированное от окружающего мира место проживания – та еще кара небесная. Особенно, если оно расположено высоко в горах, отделенное от мира внизу парой километров каменного монолита.
Прелесть этого городка заключалась только в уникальной природе, неизгаженной техногенным воздействием. В целом – вполне заурядный метрополис, практически не связанный с соседними городами. Ни прямых трасс, ни железных дорог, ни тем более аэропорта.
Когда мир рухнул, изоляция превратилась в преимущество.
Закрыть город на карантин не составило особого труда. Ввести военное положение – тоже.
Консервация. «Не дать Летаргии проникнуть в город любой ценой», «Отстрел животных», «Городские власти принимают решение перекрыть водоснабжение». И действительно, казалось, что творящийся где-то там, далеко внизу, хаос скоро закончится, не добравшись до горных высот. Горожане жили, как ни в чем не бывало и более того, даже смеялись над происходящим на равнине… какое-то время.
А потом хаос все-таки добрался до них.
Не смертельной болезнью, нет, и не всеразрушающей войной.
Исподволь, тихо, вкрадчиво. Через опустевшие прилавки магазинов и опустошенные домашние погреба. Через воду кристально-чистых озер, возле которых счетчики Гейгера просто зашкаливало.
Деньги больше не имели значения, превратившись в никому не нужную бумагу. Настоящей ценностью становилась еда. А уж пригодная для питья вода в любых количествах считалась бесценным сокровищем.
Город медленно, но верно превращался в склеп. Огромный могильник высоко в горах.
***
Смерть от голода и жажды – самая мучительная. Тело иссыхает заживо, слабеет постепенно, минута за минутой, капля за каплей. Так замедляется стрелка на старых механических часах, у которых закончился завод. Тик-так, тик-так, тик. Так. Тик. Так… Тик… Так… Хочется вцепиться зубами в чью-нибудь глотку, лишь бы это ощущение медленного умирания прекратилось, но слабость настолько ощутима, что нет сил даже пошевелиться, не то, что сомкнуть челюсти на чьей-нибудь сонной артерии. Только лежать там, где подкосились ноги, стараясь хоть как-то спрятать лицо от жгущего кожу ультрафиолета.
Тик-так, тик-так.
Секундная стрелка на часах дрогнула еще несколько раз и замерла.
***
"...И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай."
Ребра вороного коня грозились прорвать шкуру; руки его хозяина напоминали пауков – бледные, безволосые, с длинными и очень тонкими пальцами. Все остальное закрывал длинный балахон с глухим капюшоном – то ли дань традиции, то ли мера предосторожности. Никто никогда не видел его лица. Никто и не увидит.
Единственное, что случайный наблюдатель мог бы разглядеть в этот момент под капюшоном – нечеловечески широкую улыбку, полную сухих желтых зубов.
Вороной конь плелся по горной тропе, едва переставляя ноги.